Лакей всунул в дверь седого Ефима и поставил его к самой притолке. Мужик не поклонился. Помещик посмотрел на него долгим взглядом, хлебнул чаю, опять посмотрел и затем вдруг заговорил тем ерническим языком, которым баре портят свое слово, подделываясь к низкому говору, нимало не уважаемому самим народом.
– Ну, кого надыть, любезный?
Мужик повалился в ноги.
– Что, мол, нужно? – повторил помещик.
Мужик опять поклонился и прошептал:
– К твоей милости, ваше осиятельство.
– То-то, чего к моему осиятельству пожаловал?
– Да все по этому делу, ваше… – Мужик думал, думал, как назвать барина после того, как тот передразнил его за «осиятельство», и хватил: – Ваше велическое благородие.
– Извольте, пожалуйте, прислушать, чин какой изобрел! Как, как, ты сказал? А! Как? Мужик стоял как пень.
– Говори ж.
– Я, ваше благородие… сиятельское… по своему по делу!
С мужика, пока он вывез эти титулы, даже пот повалил, словно он овин вымолотил.
– По какому делу-то? – Помещик видимо наслаждался своими приемами в объяснении с народом. – По ка-ко-му та-ко-му де-лу?
– Да вот отец Лидор знает, – отвечал мужик, переминаясь с ноги на ногу.
– Я не с отцом Илиодором говорю, а с тобою. Ты ко мне чего пришел?
– Все по этому же самому делу.
Помещика начало подергивать, и он сразу громко крикнул:
– Что?
– По этому же, баю, по самому делу, что отец Лиодор тебе, чай, докладывал.
– Да я, братец, говорил их сиятельству, – вмешался о<тец> Илиодор, испугавшийся, что барин разгневается и дело примет плохой оборот. Помещик в свою очередь также обрадовался, что можно начать речь, не добиваясь первого слова от завернувшегося в себя крестьянина. Он быстро поднялся с своего места и, подойдя к мужику, вперил в него свои глаза и с расстановкой спросил:
– Что наделали? А! Сибирь захотелось посмотреть! – и пошел, и пошел. Битый час говорил он, но наконец устал и опустился в кресла.
Отец Илиодор, рассматривавший во все это время висящую на стене картину, обернулся и тоже сел, готовясь в каждую секунду подоспеть с своим ответом.
– Как же это у вас было? – обратился помещик опять к крестьянину.
– Да так вот, как отец Лидор твоей милости, должно, докладывал.
– Да ты сам-то мне расскажи. Я от тебя хочу слышать.
– Все по грехам нашим.
– За какие ж это такие грехи тяжкие вас Господь так попутал?
– Во гресех рождаемся и во гресех живем, – проговорил отец Илиодор, будто сам про себя, как на сцене говорят «в сторону».
Помещик все более и более входил в добрый стих.
– Меня, небось, обманывали? А!
– Говори, говори; барин шутят с тобой; говори, – вмешался отец Илиодор и тут добавил: – Малосмысленные.
Мужик оправился и произнес:
– И твою милость обманывали.
Барин расхохотался, как ребенок, которому пощекотали брюшко.
Отец Илиодор опять поспешил сказать:
– Малосмысленные.
– Да; но заметьте, что всегда у них все на Бога, во всем Бог у них виноват. А? Отчего же тут Бог-то?
Мужик молчал.
Отец Алексей поежился и, снова устремясь на картину, зашептал вполслуха:
Всегда свои кладем на Бога мы вины,
Дурачествасвои в судьбину применяем,
Как будто воля нам и разум не даны.
Что худо сделаем, – удобно извиняем.
– Слушай же и понимай! – сказал помещик, обратясь к крестьянину. – Ничего не было. Понимаешь?
Мужик мотнул значительно головой.
– Ни-ни. Во сне ничего этого не видали, не то что наяву. Здесь тысячу рублей я дал своих, а вы знайте, чтоб к Петрову дню они были все назад в сборе. Понял?
Мужик почесался и сказал, что «понял».
– Так все это справите?
– Надо быть, справим.
– Да ты не крути с своим «надо быть», а отвечай прямо: справите или кнут да каторга?
– Справим, справим, ваше королевское еруслание, – залепетал мужик, вспомнивший про свою шкуру, о которой с азартом напоминал на сходке ободранный мужичонко, и про своих сыновей, участвовавших в перенесении пономаря с кладбища в трясину к Бугорному мосту.
– Ну, марш! Будьте покойны и молчок, понимаешь? А к Петрову дню чтобы все было в порядке. А вы, отец Илиодор, наблюдите, – порешил помещик.
Помещик окончательно расхохотался, встал и сказал:
– Ну, поезжайте с Богом по дворам.
Это было самое отрадное слово.
Отец Илиодор тотчас же вскочил и начал прощаться. Он низко кланялся, придерживая рукою свой темный бронзовый крест, и до самой двери выходил задом с поклонами, которые удобнее можно было называть книксенами, или реверансами. Мужик вперед выскочил, как пробка из детского пистолета, и начал скоро креститься.
Через час отца Илиодора с его кучером уже не было в городе. По дороге к селу опять мелькала голубая дуга с желтыми разводами и тележка с расписанным задком, а на тележке сидел грустный Илиодор и как в воду опущенный Ефим. Разговора почти никакого не было между ними во всю дорогу, только Ефим тяжко вздыхал, может быть, о той тысяче, которую надо было готовить, а отец Илиодор о том, что он «пастух», а не пастырь. К утру на другой день они стали подъезжать к селу. Версты за две началась новая чищоба, и тележку стало шибко подбрасывать по кочкам.
– Смотри, – сказал священник. Крестьянин вздрогнул и оглянулся.
– Куда ты смотришь? Ты на дорогу, говорю, смотри.
– А я думал… – Крестьянин набожно перекрестился и снова проговорил: – Я думал…
– Что же ты думал, Ефим?
– Скажи ты, отец, как велик наш грех против Бога?
– Надругательство над мертвым, разумеется, скверно.
– А будет прощено?
– Молитесь Богу, чтоб простил вас.